”орум Написать письмо
Последние публикации
Страницы: 1 2 3 4 След.
Русский землепашец и немецкий(отличия), Иван Солоневич "Народная монархия"
Русский крестьянин и немецкий бауэр, конечно, похожи друг на друга: оба пашут, оба живут в деревне, оба являются землеробами. Но есть и разница.
Немецкий бауэр — это недоделанный помещик. У него, в среднем, 30-60 десятин, лучшей, чем в России — земли, не знающей засух. У него просторный каменный дом — четыре-пять комнат, у него батраки, у него есть даже и фамильные гербы, имеющие многовековую давность. Исторически это было достигнуто путем выживания всех малоземельных крестьян в эмиграцию: на Волгу, В САСШ, в Чили или на Балканы. Немецкий бауэр живет гордо и замкнуто, хищно и скучно. Он не накормит голодного и не протянет милостыни “несчастненькому”. Я видел сцены, которые трудно забывать: летом 1945 года солдаты разгромленной армии Третьей Германской империи расходились кто куда. Разбитые, оборванные, голодные, но все-таки очень хорошие солдаты когда-то очень сильной армии и для немцев все-таки своей армии. Еще за год до разгрома, еще вполне уверенные в победе, немцы считали свою армию цветом своего народа, своей национальной гордостью, своей опорой и надеждой. В мае 1945 года, эта армия разбегалась, бросая оружие и свое обмундирование, скрываясь по лесам и спасаясь, хотя бы от плена. Это была очень хорошая армия: в течение целого ряда лет она, как никак, вела борьбу против всего мира. Теперь она оказалась разгромленной. С наступлением ночи переодетые в первые попавшиеся лохмотья остатки армии вылезали из своих убежищ и начинали побираться по деревням. Немецкий крестьянин в это время был более сыт, чем в мирные годы: города кормились в основном “аннексиями и контрибуциями”, деньги не стоили ничего, товаров не было — и бауэр ел вовсю. Но своему разбитому солдату он не давал ничего. У меня нет никаких оснований питать какие бы то ни было симпатии к германской армии, но я видел сцены, на которые даже и мне было тяжело и противно смотреть.
В сибирских деревнях существовал обычай: за околицей деревни люди клали хлеб и прочее для беглецов с каторги: “хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой”, как поется в известной сибирской песне. В немецкой литературе мне приходилось встречать искреннее возмущение этой “гнилой сентиментальностью”. Там, в России, кормили преступников, — здесь, в Германии, не давали куска хлеба героям.
Бауэр и крестьянин — два совершенно различных экономических и психологических явления. Бауэр экономически — это то, что у нас в старое время называли “однодворец”, мелкий помещик. Он не ищет никакой “Божьей правды”. Он совершенно безрелигиозен. Он, по существу, антисоциален, как асоциальна и его имперская стройка.
В немецких деревнях не купаются в прудах и реках, не поют, не водят хороводов, и “добрососедскими отношениями” не интересуются никак. Каждый двор — это маленький феодальный замок, отгороженный от всего остального. И владельцем этого замка является пфеннинг — беспощадный, всесильный, всепоглощающий пфеннинг. Немецкий бауэр его имеет — в большом количестве. Немецкий пролетариат тоже его имеет, но в меньшем количестве. Немецкая зависть пролетария к собственнику определила собою отношение социализма к крестьянству. Это отношение было переведено на русский язык — и под руководством социалистического пролетариата России русское трудовое крестьянство было загнано на каторжные работы колхозов.
*   *   *
Так взошли на Русской земле семена европейской схоластики, бесплодные даже и на своей собственной. Венцом многовековой усидчивости европейских чревовещателей явился марксизм — мертвая схема, которой сейчас приносится в жертву десятки миллионов живых жизней. В марксизме постепенно исчезло все живое, органическое, настоящее. Исчезли живые нации — на их место стал интернационал, исчезли живые люди, на их место стали производители и потребители. Исчезла живая история — на ее место стали пресловутые производственные отношения. Исчезла, собственно, и человеческая душа: бытие определяет сознание.
пьянь болотная, нажралась так сиди смирно
сам сиди. алкаш.  я не употребляю.
В магазине висит объявление: "Ветераны Куликовской битвы обслуживаются без очереди".
Русский старик говорит продавщице:
- Доченька, где же я возьму такую справку ?
- Не знаю где, но татары все принесли !
Под Себежом издревле хуёво родились ананасы. А персиков не видали с Девона.
Впрочем, с маргарином после Черненко тоже вечно проблемы были.
Но латгальские гансы ловко гнали на хуторах, огороженных лозовым плетнем, прянишный самогон. А под Резекне, дюже охочие до поёбок сытные икрястые девахи в лудзенских джинсах, давали сразу - только за титю схвати.
Потом устаканили таможню. Потом границу. И всё пропало. Исчез аромат межнациональных танцев. Стёк в пожухлые луговые травы самогон хуторян. Передохли коллеги по злому детству.
Стало пусто. И снег в сирых ноябрях летел параллельно очереди из фур с контрабасом и не очень. Летел и таял, оседая на крышах ангаров из профнастила и полосатых шлагбаумах.
Песен под гитару больше не пели, поля заросли дурманом, да кривыми берёзами, а по-над озером разносился тяжёлый шум молдавских работяг. Сносили скупленные дома, чтобы на их месте поднять терминалы, ангары, заправки.
Я тоже продал - нехуй там было больше делать.
Я приезжаю каждое лето. Когда удаётся выкроить время.
Единственное место, которое пока не изменилось - кладбище.
Наверное, так и должно быть.
о, это многое объясняет. :idea:
ещё один кусочек процитирую из книги. Зацепил.
ПРО РУССКУЮ ЛИТЕРАТУРУ
Петровская реформа разделила Русь на две части: первая - дворянство и вторая - все остальное. Вся эта книга, по существу посвящена вопросу этого раздвоения и поэтому здесь я коснусь его только мельком. Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя - в шляхту, а крестьянство - в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, - дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян - и в переносном и в самом прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по - французски и русский язык, по Тургеневу «великий, свободный и могучий», остался языком плебса, черни, «подлых людей» по терминологии того времени. Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны - мужик резал, с другой стороны и совесть все-таки заедала, с третьей - грозила монархия. И как ни глубока была измена русскому народу - русское дворянство все-таки оставалось русским - и его психологический склад не был все-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще - оставалась и в дворянстве. Отсюда тип «кающегося дворянина». Это покаяние не было только предчувствием гибели - польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако, ни покаяниями, ни хождением в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным: ни в какой иной стране мира кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры - начиная от Новикова и кончая Лениным. Но в прошлом столетии этого было еще не видно.
Русская дворянская литература родилась в век нашего национального раз двоения. Она, говоря грубо, началась Карамзиным и кончилась Буниным. Пропасть между пописывающим барином и попахивающим мужиком оказалась непереходимой: общий язык был потерян и найти его не удалось. Барин мог каяться и мог не каяться. Мог «ходить в народ» и мог кататься на «теплые воды» - от этого не менялось уже ничто. Граф Лев Толстой мог гримироваться под мужичка и щеголять босыми своими ногами - но ничего, кроме дешевой театральщины из этого получиться не могло: мужик Толстому все равно не верил: блажит барин, с жиру бесится.
Не чувствовать этого Толстой, конечно, не мог. Горький в своих воспоминаниях о Толстом описывает свой спор с великим писателем земли русской: великий писатель утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его, де, речь туманна, запутанна и пересыпана всякими тово да так. Горький, боготворивший Толстого, - не вполне, впрочем, искренне, - никак не мог простить фальши в толстовском утверждении: «я-то мужика знаю - сам мужик». Толстовское утверждение было так же фальшиво, как были фальшивы и толстовские босые ноги. Мужик же говорит в разных случаях по-разному, разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом - мужик естественно будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли? Отсюда и возник псевдо-народный толстовский язык. Но вне общения с барином - речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка. Этой речи Толстой слыхать не мог. Он, вечный Нехлюдов, все пытался как-то благотворить мужику барскими копейками - за счет рублей у того же мужика награбленных. Ничего, кроме взаимных недоразумений получиться не могло.
Толстой - самый характерный из русских дворянских писателей. И вы видите: как только он выходит из пределов своей родной, привычной дворянской семьи, все у него получает пасквильный оттенок: купцы и врачи, адвокаты и судьи, промышленники и мастеровые - все это дано в какой-то брезгливой карикатуре. Даже и дворяне, изменившие единственно приличествующему дворянскому образу жизни - поместью и войне - оказываются никому ненужными идиотиками (Кознышев). Толстой мог рисовать усадьбу - она была дворянской усадьбой, мог рисовать войну - она была дворянским делом - но вне этого круга получалась или карикатура вроде Каренина или ерунда вроде Каратаева.
Каратаевых на Руси, само собою разумеется, не было. Это только мягкая подушка, на которой спокойно могла бы заснуть дворянская совесть. Этакая Божья коровка, которую так уютно можно доить. Но доить - надолго не удалось. Вокруг… яснополянских дворянских гнезд подымалась новая непонятная, враждебная, страшная жизнь: Колупаевы, Разуваевы стали строить железные дороги. Каратаевы стали по клочкам обрывать дворянское землевладение, Халтюпкины стали строить школы. И Стива Облонский идет на поклон к «жиду-концессионеру»: он, Рюрикович, - все пропил и все проел, но работать он, извините, и не желает и не может. Куда же деваться ему, Рюриковичу?
На этот вопрос дал ответ последний дворянский писатель России: Иван Бунин:
Что ж? Камин затоплю, стану пить.
Хорошо бы собаку купить.
Но не удались ни камин, ни собака: пришлось бежать. И бунинские «Окаянные дни», вышедшие уже в эмиграции, полны поистине лютой злобы - злобы против русского народа вообще. От литературных упражнений Ивана Бунина не отстают публицистические упражнения Александра Салтыкова - вероятно, потомка того Салтыкова, который столь доблестно проявил себя в семибоярщине и посоветовал полякам сжечь Москву. У Салтыкова все ясно до полной оголенности, никаких фиговых листочков. Российское государство, вопреки русскому народу и преодолевая его азиатское сопротивление, построили немцы, шведы, поляки, латыши и прочие. Сам он - государственного смысла совершенно лишен. Придите, кто угодно - только верните мне, Александру Салтыкову, поместья мои - ибо мне без них - крышка.
***
Психология русского народа была подана всему читающему миру сквозь призму дворянской литературы и дворянского мироощущения. Дворянин нераскаянный - вроде Бунина, и дворянин кающийся - вроде Бакунина, Лаврова и прочих, все они одинаково были чужды народу. Нераскаянные - искали на западе злачных мест, кающиеся искали там же злачных идей. Нераскаянные говорили об азиатской русской массе - кающиеся об азиатской русской монархии, некоторые (Чаадаев) об азиатской русской государственности вообще. Но все они не хотели, не могли, боялись понять и русскую историю и русский дух. Лев Толстой доходит до полной, - конечно, кажущейся - беспомощности, когда он устами Кознышева или Свияжского никак не может объяснить бедняге Левину - так зачем же, собственно, нужны народу грамота, школы, больницы, земство. Дворянству они не нужны - и Левин формулирует это с поистине завидной наивностью. Но зачем они нужны народу? И нужен ли народу сам Левин? До этого даже Толстой договориться не посмел: это значило бы постав и ть крест над яснополянскими гнездами - такими родными, привычными и уютными. Что делать? Все люди - человеки. Пушкин точно так же не смог отказаться от крепостного права, как и Костюшко, требовавший в своем знаменитом универсале немедленного освобождения польских крестьян - для их борьбы с Россией, - своих крестьян так и не освободивший…
Толстой сам при з навался, что ему дорог и понятен только мир русской аристократии. Но он не договорил: все, что выходило из пределов этого мира - было ему и ли неинтересно, или отвратительно. Отвращение к сегодняшнему дню - в дни оскудения, гибели этой аристократии, - больше, чем что бы то ни было другое - толкнуло Толстого в его скудную философию отречения. Но трагедию надлома переживал не один Толстой - по-разному ее переживала вся русская литература. И вся она, вместе взятая, дала миру изысканно кривое зеркало русской души.
Грибоедов писал свое «Горе от ума» сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который «слова умного не выговорил с роду» - других типов из русской армии Грибоедов не нашел. А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потемкиных и совсем уж современником Кутузовых, Раевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник - «золотой мешок и метит в генералы». А где же русская армия? Что - Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевали Кавказ? Или чеховские «лишние люди» строили Великий Сибирский путь? Или горьковские босяки - русскую промышленность? Или толстовский Каратаев крестьянскую кооперацию? Или, наконец, «мягкотелая» и «безвольная» русская интеллигенция - русскую социалистическую революцию?
Литература есть всегда кривое зеркало жизни. Но в русском примере эта кривизна переходит у же в какое-то четвертое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего. Отразила ли она идеалы русского народа? Или явилась результатом разброда нашего национального сознания? Или, сверх всего этого, Толстой выразил свою тоску по умиравшим дворянским гнездам, Достоевский - свою эпилепсию, Чехов - свою чахотку и Горький - свою злобную и безграничную жажду денег, которую он смог кое-как удовлетворить только на самом склоне своей жизни, да и то за счет совзнаков?
Я не берусь ответить на этот вопрос. Но во всяком случае - русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из ее сильных сторон. Да и слабости-то были выдуманные. И когда страшные , годы военных и революционных испытаний смыли с поверхности народной жизни накипь литературного словоблудия, то из-под художественной бутафории Маниловых и Обломовых, Каратаевых и Безуховых, Гамлетов Щигровского уезда и москвичей в гарольдовом плаще, лишних людей и босяков - откуда-то возникли совершенно непредусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лаге р ей нашей гражданской войны, и белого и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ?
Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной.
взрослый человек, а книжки читаешь.
Страницы: 1 2 3 4 След.
Читают тему (гостей: 1, пользователей: 0, из них скрытых: 0)
Логин
Пароль
Забыли
пароль?
Новости
Я увидел во дворе стрекозу.
(А. Розенбаум)
«Христианин ты или иудей,
Коран ли держишь в помыслах своих,
молясь о счастье собственных детей,
подумай хоть немного о чужих»…

Я увидел во дворе стрекозу,
Дверь открыл и побежал босиком,
Громыхнуло что-то словно в грозу,
Полетело всё вокруг кувырком.
Пеплом падала моя стрекоза,
Оседал наш дом горой кирпича,
Мамы не было а папа в слезах
Что-то страшное в небо кричал.
Зло плясали надо мной облака,
Мир горел, его никто не тушил,
Кто-то в хаки меня нёс на руках,
Кто-то в белом меня резал и шил.
Я как мог старался сдерживал плач,
Но когда, вдруг в наступившей тиши,
Неожиданно заплакала врач
Понял, что уже не стану большим.
Умирает моё лето во мне,
Мне так страшно, что я криком кричу,
Но кто в этом виноват а кто нет
Я не знаю… да и знать не хочу…
Мне терпеть уже осталось немного,
И когда на небе я окажусь,
Я, на всех на вас, пожалуюсь Богу!
Я там всё ему про вас расскажу…

(Автор слов — Олег Русских)